|

|
Марина
РАЙКИНА
МОСКВА
ЗАКУЛИСНАЯ - 2.
ТАЙНА.
МИСТИКА. ЛЮБОВЬ.
|
Морг.
Психушка. Гомосексуальная секта и оргии лесбиянок. Маньяки. Неформальная
лексика. Не хватает пока кладбища или помойки. Все это в нашумевших
спектаклях "Псих", "Игра в жмурики", "Старый
квартал", "Милый друг", "Вышка Чикатило"...
Производитель театральной продукции со столь щекотливыми объектами
- кто он? Половой гигант или извращенец? Художник без тормозов или
белый и пушистый увалень, поливающий за голубыми занавесками фикусы?
И откуда берутся в театре такие скандалисты и провокаторы, как Андрей
Житинкин? Ему нужно четыре недели для изготовления спектакля, что
окончательно заводит в тупик многих - он мастеровитый штамповщик
шлягеров или все-таки художник? Мало кто из спорщиков знает, что
он
Неправильный
мальчик в полном экстреме
Не стреляйте в пианиста - Умник из "Щуки" - Художник боится
страсти -
Любовь с секундомером в руках - Чехов по Фрейду - Секс как двигатель
искусства - Зеркало для Гурченко - На репетиции пиво пить строго
разрешается
-
Интересно, откуда берутся скандалисты - из отличников или из двоечников?
- Я из жутких отличников. Я был правильным мальчиком, но с тараканами.
Я мог, например, запустить кошку в стиральную машину и посмотреть,
что из этого получится. Но это был не детский садизм, а так я играл
в космос. Я все время ставил опыты. Ведь что такое театр? Это эксперимент
человека на самом себе.
В три года я научился читать. Поскольку мои родители были ученые-химики
и без конца ездили в командировки, я в три года мог снять любую
книжку, до которой дотягивался. В семь лет я дотянулся до "Милого
друга" Мопассана. Эта невероятная свобода с детства, может
быть, потом позволила мне в театре ставить то, что я хочу.
- Надо думать, что юному вундеркинду здорово доставалось в школе,
где не очень-то жаловали очкариков.
- Ничего подобного. Например, в пионерском лагере, в этой резервации,
где и били, и всякое случалось, я всегда был неприкасаемым, потому
что - "не стреляйте в пианиста". Представь себе, что когда
в палате на тридцать человек гасили свет, а воспиталки цыкали на
детей и шли пить водку или заниматься любовью, я начинал рассказывать
страшные истории. И вся палата слушала. Я рассказывал какую-нибудь
книжку и при этом фантазировал такое! Я сочинял самые невероятные
истории, врал, иногда издеваясь, но в хорошем смысле, над этими
наивными и доверчивыми ребятами, которые думали, что я пересказываю
знаменитый роман.
Что такое искусство, я понял уже ребенком. Даже самые отпетые мошенники
и отъявленные паразиты понимали, что если они что-то сделают мне,
то потом не получат этот сладкий пирог - страшную историю на ночь.
-
Ты был такой маленький старичок?
- Да. И об этом, кстати, сказала Людмила Гурченко. Когда мы с ней
познакомились, она высказалась на мой счет примерно так: "Он
какой-то молодой старичок", а мне было тогда только тридцать
лет. Я сначала не мог понять, что она имеет в виду, а потом поймал
себя на том, что подсказываю ей сексуальные ходы в одной сцене.
Ей, очень мудрой женщине, яркой актрисе! Причем она сама спрашивала:
"Андрей, ты мне покажешь?" "Люся, - удивлялся я,
- вы же кинозвезда, почему я вам должен показывать?" Что поразительно,
она и теперь до миллиметра держит мой рисунок в сценах.
- А как ты угодил в актеры из таких умников?
- Так получилось. Наверное, я мог поступить на филфак МГУ. Но когда
я приехал в Москву из Владимира, то почему-то без сучка и задоринки,
с первого раза поступил в "Щуку". Это была судьба.
- И какие масштабы были у твоих актерских амбиций - дослужиться
до заслуженного или народного?
- Особых амбиций по поводу народных и заслуженных не было. Я кайфовал
от театра. Тогда, в брежневскую эпоху, когда действовала двойная
мораль, в театре все-таки можно было жить. Таганка, "Современник"...
"Щука" тех лет была безумно либеральна. Ни в одном театре
нельзя было поставить Беккета или Ионеско, а в "Щуке"
- можно. Можно, например, было абсолютно спокойно на экзамене сказать
профессору: "Вы знаете, я вчера прочел последнюю пьесу Беккета,
ксерокс дали. Давайте я вам про нее расскажу?" Он говорил:
"Да пожалуйста". И ты получал зачет, отвечая не по билету.
В "Щуку" всегда брали как бы самых странных.
- А в чем твоя странность?
- Сейчас объясню. Ведь МХАТ - это всегда красавцы-абитуриенты, высокие,
с хорошими голосами. Малый театр - красивая речь, яркие формы. А
вот в "Щуку" брали самых странных, самых непред-сказуемых,
парадоксальных. Правда, всегда было много красивых женщин. А мужчины...
самые разные по фактуре. Меня в училище явно числили по разряду
характерных актеров. И я играл в "Бесприданнице" спившегося
актера Робинзона.
- Когда умер характерный актер Житинкин и проснулся режиссер с этой
же фамилией?
- Мы делали отрывки - такие самостоятельные показы, где каждый выступал
как режиссер, музыкант и художник одновременно. Сначала сокурсники
показывали их почему-то не педагогам, а мне. Это были ночные просмотры,
и в тот момент я ощутил какой-то странный кайф. Кайф почти творца,
когда ты сам можешь управлять сценой.
- Какова система координат театра Житинкина?
- Первое - безумно интересно брать то, что никогда не ставилось.
В России я поставил позднего Уильямса. Все знают первый эшелон его
пьес - "Трамвай "Желание"", "Кошка на раскаленной
крыше". Я же взял "Старый квартал" и "Недавно
прошлым летом" - пьесы в принципе не очень постановочные, даже
в Америке не имевшие успеха. А "Старый квартал" идет до
сих пор в "Табакерке". Или "Приключения авантюриста
Феликса Круля" - этот роман Томаса Манна даже в самой Германии
не имел сценической версии.
Дальше, Житинкин - это безусловно ритм, это никогда не может быть
скучно. И это, безусловно, экстрем. Я всегда провоцирую зрителя
ощутить кайф от экстремальной ситуации. Посмотри, все герои, начиная
с Калигулы, попадают к экстремальную ситуацию, оказываются у бездны,
на краю. Мне нравится, что на "Психе" очень много смеются,
хотя дело происходит в психушке и в финале Безруков лезет в петлю.
Я помню, что пару раз зрителям становилось нехорошо - у них было
стопроцентное ощущение, что это не герой, а сам Безруков повесился.
И этот настрой мне очень важен.
Чехов писал: можно всю жизнь прожить, есть, пить, носить пиджаки
и думать, что ты счастлив и живешь полноценной жизнью. Но ведь это
не полноценная жизнь. На очень многих спектаклях я вижу, что зрители
приходят, чтобы ощутить те эмоции, ту остроту, которой им не хватает
в обыденной жизни. Я не говорю о сексе, хотя во всех моих спектаклях
он обязательно есть.
- До секса мы еще дойдем. Ты сам-то любишь экстремальные ситуации,
которые навязываешь публике? Или поливаешь фикусы?
- Фикусы не поливаю, я не люблю их. Я не очень люблю природу. Дачи,
машины - тоже не мое. Больше всего меня волнуют приключения. Если
я беру пьесу и вижу, что там нет этого внутреннего приключения,
я его придумываю. Вот в "Милом друге" Мопассана Жорж Дюруа
совершенно не тот, каким его принято было играть - этаким пушистым
барашком. Он у меня изначально убийца, у него руки в крови, он наемник
из Алжира. Я дописал к Мопассану раздвоение сознания героя, и Дюруа
сам сознательно сворачивает шею этому милому котеночку - Жоржу.
- Но ты ушел от ответа насчет экстрема в личной жизни. Насколько
я понимаю, попасть в страшную любовную историю и страдать - это
не для тебя?
- Нет. Стараюсь уходить от таких жутких историй, потому что прекрасно
понимаю: режиссер - это ведь не подарок в личных взаимоотношениях.
Я не могу стопроцентно отдаться тому или иному чувству. Причем это
не от меня зависит, это уже на подсознательном уровне. Я каждую
свою эмоцию разлагаю на некий спектр: да - это эмоция, но параллельно
я фиксирую, что мне из этого пригодится в работе на сцене. Раньше
я думал, что такова моя индивидуальность - ничего подобного, это
свойственно почти всем режиссерам. Вахтангов у постели умирающей
матери поймал себя на чудовищной мысли - у него текли слезы, и в
то же время он фиксировал момент угасания и запоминал все до мелочей,
чтобы потом использовать это в спектакле.
Весь экстрем у меня в театре. У меня была история, когда я напугал
целую синагогу. Большое турне по Америке. Со спектаклем "Двое
с большой дороги" с Валей Талызиной и Борей Щербаковым. Играем
в роскошном зале. Только потом до меня доходит, что это синагога.
И мини-диски не подходят к ее аппаратуре. Спектакль под угрозой
срыва. Валя с Борей говорят, что будут играть без музыки. И действительно
Валя хохочет, поет частушки. Я сижу такой спокойный, вижу замечательный
прием. И тут понимаю, что в финале-то выстрел, и он тоже записан
на фонограмму. А актеры забыли про выстрел. И вот Талызина вынимает
пистолет, направляет на Щербакова... Я как в страшном сне, в один
прыжок подлетаю к какой-то старой бабульке, выдираю у нее из рук
зонтик и костяной ручкой со всего маха бью по пластиковой кафедре.
Звук в синагоге получился оглушительный. Все подскочили. Но никому
в голову не пришло, что это не выстрел. А продолжение было еще смешнее.
Эта бабушка, которая успокоилась и все поняла, пришла за кулисы
и предложила зонтик передать в Бахрушинский музей. "Я вам его
дарю, это такой знаменитый зонтик, который делает выстрел в русском
спектакле".
- Если твое любимое слово "первый", то ответь на вопрос:
какой был твой первый спектакль?
- "Цена" Артура Миллера, его я поставил в театральном
училище очень рано. Там играли Сережа Чонишвили и Люся Артемьева,
с отрывками из "Цены" они показывались в "Ленком"
и их приняли. Это был мой первый полнометражный спектакль, после
чего меня пригласили на преддипломную практику в "Современник",
а на дипломную - в Ермоловский театр.
- Твой первый успех?
- Стопроцентный - "Калигула" в Ермоловском.
- Первый провал?
- "Дама с камелиями" в магнитогорском театре. Фантастиче-ский
провал! Дорогущие костюмы, огромный бюджет и... вся эта фальшивая
драматургия расползлась. Тогда я понял, что если пьеса оставляет
желать лучшего, ты не должен идти на поводу у автора, а обязан встроить
в нее свой, совершенно другой сюжет.
- Первая любовь?
- Это было в двенадцать лет, летом в пионерском лагере. Она была
настолько рафинированной девочкой, что не могла выносить режим и
ужас лагеря и сбежала. А я в знак солидарности сбежал с ней. Я,
примерный, аккуратный мальчик, который боялся своих родителей разволновать,
совершил подвиг - ради девочки убежал из лагеря.
- Твой первый сексуальный опыт?
- В семнадцать лет. Она была медсестра, которая в больнице делала
мне уколы. Не могу сказать, что в семнадцать лет я стал мужчиной,
но сексуальный опыт приобрел. Мужчиной я стал позже, в девятнадцать
лет.
- А первый брак?
- Это было... самое начало режиссуры. Мне двадцать пять лет. Она
- тоже режиссер, старше меня. И мы мгновенно разбежались, поскольку
уже тогда я понял, что двум режиссерам в одной берлоге...
- А с актрисой в берлоге как?
- Думаю, плохо. Я сошел бы с ума от той зависимости, которая неизбежно
возникнет. Я должен был бы давать ей роли, как это часто делают.
Никого не критикую, но я бы не мог зависеть от прихоти собственной
жены.
- Вернемся в театр. Скажи, для тебя существуют запретные темы? Иногда
ты производишь впечатление художника без тормозов и готов вывалить
на сцену все пороки человечества.
- В моих спектаклях вообще нет табуированных зон. Я сказал обо всем
- о любви, суициде, психушке, о морге и так далее. Но я категорически
сказал сам себе, что есть два момента, которых на моих спектаклях
никогда не будет. Я никогда не поставлю спектакль о растлении детей
и не допущу откровенной пропаганды насилия. А так у меня на сцене
и еврейский вопрос, и куртизанки, и Чикатило. Когда-то Лев Толстой
сказал гениально: "Можно как угодно нагнетать безнравственную
ситуацию. Главное, чтобы в финале был нравственный выход".
В театре можно делать все, я настаиваю на этом, поэтому ставлю самые
откровенные сцены. Ведь если какое-то явление замалчивают, оно от
этого не перестанет существовать.
- А вот теперь - о сексе, с которым у тебя в спектаклях, по мненрию
многих, перебор.
- Есть две эволюции: одна духовная, а другая сексуальная, они идут
всегда параллельно. И тут мне интересно, что превалирует у того
или иного персонажа. Я глубоко убежден, что огромное количество
разных проявлений человека (не я, дедушка Фрейд придумал), странных
и неадекватных, связано с тем, что есть какой-то момент замещения
- или у человека безумная неудовлетворенность в сексе, или в работе.
- Нет, все-таки ты неправильный мальчик... Ты еще за Чехова возьмись
с помощью Фрейда.
- Я безумно хочу поставить Чехова. Но не могу себе позволить, потому
что это делают все. Чехов... Что такое его туберкулез? Это гиперсексуальность
- любой врач объяснит. У него внутри пьес закодировано такое! Там
все на Фрейде. Ты думаешь, почему дядя Ваня стреляет в Серебрякова?
Потому что тот ему так надоел? Ничего подобного. Он стреляет в Серебрякова
только потому, что тот вошел очень неожиданно и когда дядя Ваня
был один на один с дулом пистолета. Ведь смерть - это секс. Уже
не говоря о том, что уходы чехов-ских героев, например Треплева,
- это секс, это неудовлетворенность.
- Сестры повторяют: "В Москву! В Москву! - это тоже секс?
- Абсолютно. Для меня это чистый секс. Понятны взаимоотношения Соленого
и Тузенбаха - это не простые дружеские взаимоотношения. Почему такой
странный Соленый? Потому что это обязательно любовь. У Тузенбаха
нет, а у Соленого к нему - да. Считают, что я решил "Мой бедный
Марат" как роман на троих, что-то вроде шведской семьи. Ничего
подобного, это не я решил - так написано у Арбузова. Когда мы убрали
всю социалку - планы, пятилетки, мосты - и оставили чистую историю
любви, я ахнул: он спрятал в "Марата" столько странного.
- Я хочу понять художника, который во всем видит секс.
- Не во всем. Я говорю об идеях эволюции человека - духовной и сексуальной.
И все. Где-то в жизни превалирует одно, где-то - другое. В искусстве
вообще огромное количество вещей было создано под влиянием страсти.
Приведу пример. Когда я репетировал "Нижинского", я целый
год занимался серебряным веком, дягилевскими "Русскими сезонами"
и вдруг открыл для себя: Дягилев всю историю с "Русскими сезонами"
придумал только из-за безумной страсти, бешеной любви к курносому
мальчишке - Нижинскому. Он хотел, чтобы его увидел весь мир. Ради
этого и были придуманы все сезоны. Дягилев не сделал этого ни для
Павловой, ни для Карсавиной. Он это сделал только для мальчишки.
И таких примеров в искусстве очень много.
- Такая сила страсти, такая сила сексуальности тебе знакомы?
- Силу чувств я могу понять любую. Но о самом себе говорить очень
тяжело. Это виднее со стороны. Иногда кажется, что на сцене более
подлинная жизнь, чем та, которую я проживаю на самом деле. Моя жизнь
не такая интересная, как кажется. Если смотреть мои спектакли, то
можно подумать, что я сексуальный монстр. Такого нет, нет. Я обожаю
устраивать провокации и часто заставляю зрителей испытывать то,
чего они не испытывают в жизни. Ради этого мой зритель и тратит
свои последние кровные денежки на мои спектакли. И вот в этом смысле
я его не обманываю.
- Какую же ты женщину можешь сделать счастливой, если сам как тренер
с хронометром на старте? К тому же боишься открытых чувств и переносишь
их только на сцену?
- В этом смысле сцена отнимает почти все. Если серьезно заниматься
этой профессией, тогда в значительной степени становишься жертвой.
Я часто ловлю себя на мысли, что я бы, наверное, интересней прожил
свою жизнь, если бы не занимался режиссурой.
- Когда-нибудь ты видел решение своего спектакля во сне?
- Конечно. У меня к каждому спектаклю находился кусочек моего сна.
Цветовое пятно, мизансцены, костюмы. Вот, например, в "Феликсе
Круле" есть сцена с писательницей. Она решена в красном свете,
потому что я видел сон - жутко эротичная история в красных тонах.
Или, например, мне приснилось, что человек начинает как бы разоблачаться,
снимать усы и волосы. И в спектакле "Старый квартал" Безруков
вдруг отклеивает усы. Шопенгауэр сказал, что сон - это маленькое
помешательство. А настоящее помешательство - это большой сон. Я
очень люблю еще одну фразу - Феллини: "Вымысел дороже реальности".
Он занимался безусловным искусством - кинематографом. А если говорить
о театре, то здесь вымысел - стопроцентно дороже реальности.
- Веришь ли ты в приметы на сцене?
- Верю в то, что в театре все не как в жизни. Вот мы начали репетировать
в Сатире "Поле битвы после победы принадлежит мародерам".
Первая встреча в репетиционном зале, и вдруг... разбивается зеркало,
которое висит на стене. Я в шоке. Говорю Гурченко: "Люся, будет
провал". А она: "Нет, Андрей, не волнуйся. Просто это
зеркало меня вспомнило". Оказалось, что это именно то зеркало,
перед которым она гримировалась много лет назад. Тогда у нее был
простой в кино, она уже ушла из "Современника" и пришла
показываться в Театр Сатиры. В полной тишине, без единой реакции
собравшихся артистов, она играла кусочки из спектаклей, пела, танцевала,
потом в какой-то момент просто оборвала песенку, взяла свой аккордеончик
и спросила: "Я так понимаю, дальше бессмысленно мне что-то
делать?" Ей никто не ответил. Так она и ушла. У нее потекли
слезы, и она посмотрелась в это зеркало. И прошло много-много лет.
Те женщины, примы Сатиры, которые ее в свое время прокатили, потеряли
форму, а Люся вернулась такая знаменитая, с такой блистательной
карьерой. Это зеркало и разбилось. Тогда она мне сказала, что примета
сработает наоборот. Так и вышло - "Поле битвы" идет с
неизменным успехом.
Или про Якута знаешь? Сразу после премьеры "Калигулы"
умирает актер Всеволод Якут. Он успел поднять бокал шампанского,
пожелать всем счастья, пошел к служебному входу, но прямо в кулисах
упал и умер. У меня истерика. Я бился головой об стенку. Прошло
сорок дней, потом полгода. Я помню, как пытался говорить со своими
актерами, и Лев Борисов сказал: "Что ты, даже не подходи ко
мне, он же туда потащит. После Якута играть бессмысленно".
А мудрые старики сказали: "Подожди. В театральном мире все
наоборот". И действительно, через полгода сами актеры собрались,
почитали пьесу и более молодой, спортивный Саша Пашутин ввелся в
"Калигулу". Спектакль идет уже одиннадцать лет.
- Все говорят, что на репетиции у тебя полная разболтанность, все
пьют пиво, кофе. Что за антитеатр?
- Мой афоризм - репетировать надо легко, а вот играть - мучиться.
Актер даже самый трагический кусок будет играть легко, если у него
от репетиций осталось ощущение легкости. Я действительно никогда
не кричу, исключено, чтобы я в кого-то бросил пепельницу. Я разрешаю
курить, пить пиво. Да, это непедагогично, но я не ругаюсь, когда
артист опаздывает - понимаю, что он торчал в пробке. Я беру этого
человека за ручку и говорю: "Старик, вот тебе еще пятнадцать
минут, иди спокойно в буфет, выпей кофе". "Я так мчался!",
- задыхается он. - "Не волнуйся, иди". Я повторяю актерам:
"Сидите в пробке и не мучайтесь". Это такой наш взаимный
расчет. Здоровье актера - это капитал режиссера. У меня на репетициях,
например, завязываются романы, и я считаю, что в театре партнеры
прежде всего должны доверять друг другу. И если в процессе у них
что-то еще и возникло, - пожалуйста, тогда они будут еще более искренни
на сцене. В каждом спектакле должны быть свои тайны, романы. Чем
здоровее театр, тем больше романов и эротики.

  |
|
Обсудить
на форуме
|